Книга "На рубеже Китая" П.Н.Краснова. Анненков Б.В. там не раз упоминается.
Цитата:
15. «Разговор» с господами офицерами
Господа офицеры в парадной форме стояли длинной шеренгой. Сверкали серебряные эполеты, портупеи и перевязи, кое у кого на шашках висели Анненские темляки «за храбрость» — отличия Японской войны. Были и боевые ордена с мечами и бантами. И у меня таковые были, и это роднило меня с ними.
Я обходил их строй и здоровался с ними. Офицеры мне представлялись.
— Войсковой старшина Ефим Никитич Осипов, заведующий хозяйством.
Гигант саженного роста, такой же в плечах, красавец, брюнет, с черными усами, с большими, ясными, блестящими глазами в длинных ресницах поклонился мне. Все в нем было пропорционально и вместе с тем массивно, сам голос его, мягкий и ровный, видимо притушенный, будто говорил: «Не бойся, что я такой великан и силач, я человек добрый». Таков был первый мой помощник и сотрудник.
— Войсковой старшина Первушин, помощник по строевой части.
В противоположность Осипову Первушин был совсем маленького роста. Крепкий, худощавый, с загорелым почти дочерна лицом, бритым, с острыми охотничьими серыми глазами, прекрасно выправленный, он смотрел на мой значок Павловского училища. На груди у него был такой же. Мы были одного училища. Мы без слов понимали друг друга.
— Есаул С. (я не называю фамилию этого достойнейшего офицера, потому что она совершенно выпала из моей памяти), командир 1-й сотни.
— Ну как ваше сердце теперь? — спросил я его.
— Ничего, господин полковник, лучше немного. Но одышка одолевает.
Есаул С. был тучен. Школьная работа подорвала его здоровье. Он задыхался. Он прохворал в полку три месяца — сотней командовал его старший офицер, сотник Анненков, а дела хозяйственные ведали его жена с вахмистром. В декабре он скончался. Помню его, тихого и кроткого, — уже на смертном одре, когда я заходил навещать его. Он все извинялся, что так долго хворает и не может как следует приняться за сотню.
— Ведь повести хотел сотню, как вы в школе учили. Я все говорю, что нужно сделать, Борису Владимировичу (Анненкову). Он исполняет хорошо, старается, — говорил мне С, мягко улыбаясь, — а вот встану и сам все налажу.
Но уже было видно, что кончался человек, уходил от нас навсегда.
Когда он умер — свои плотники соорудили ему гроб, да такой большой, что внести-то его внесли как-то боком в квартиру, а как положили покойника, то уже вынести и не было возможности. Надо было вынимать мертвеца и перекладывать наружу.
Помню — замешательство на крыльце. На улице готов для гроба орудийный лафет, любезно предоставленный нам артиллерийским дивизионом, хор трубачей играет «Коль славен», певчие поют «Святый Боже, Святый Крепкий». Конная сотня ожидает своего командира, чтобы проводить его в последний поход, а никто не решается взяться за покойника, лежащего в парадном мундире в гробу. Я подошел к нему и взял его за плечи. Тогда бросились и другие офицеры и казаки, подняли покойника, подержали его на руках, пока боком протащили гроб, и уложили снова мертвого. И до сих пор, когда услышу «Коль славен» и пение певчих «Святый Боже», все кажется, что у меня лежит на руках седая голова старого есаула С.
— Подъесаул Вячеслав Иванович Волков, командир 4-й сотни.
Русая бородка и усы на красивом смелом лице — облагороженный наш шеф — Ермак Тимофеевич! На груди распластанный орел Николаевского кавалерийского училища. Острый взгляд испытующе смотрит на меня, будто спрашивает: «Каков-то ты? Куда поведешь нас? Достоин ли нами командовать?» И мне кажется, что вот он — глава оппозиции.
— Подъесаул Калмыков, командир 6-й сотни. Смуглое темное лицо, монгольского типа. Непреклонная воля в глазах.
А дальше пошли младшие офицеры: сотник Дорогов-Иванов, начальник нестроевой команды и заведующий оружием, сотник Анатолий Павлович Калачев, на кого я возлагал столько надежд, сотник Геннадий Петрович Самсонов — щеголеватый адъютант со значком Николаевского училища и в тонких аксельбантах, сотник Асанов, полковой казначей, сотник Борис Владимирович Анненков, хорунжий Грибанов, хорунжий Леонид Александрович Артифексов, начальник полковой учебной команды, хорунжий Иванов, хорунжий Попов, хорунжий Иван Красильников и два офицера последнего выпуска — хорунжие Берников и Мина Покровский. Старший врач коллежский советник Белевич, ветеринарный врач, делопроизводитель по хозяйственной части — коллежский советник, капельмейстер Лагун — вот они все, мои тогдашние сотрудники и помощники... возможно, моя оппозиция. Одних, как Волкова, Калмыкова, Анненкова, Артифексова, Красильникова, судьба вознесла высоко, заставила решать задачи чрезмерные, часто непосильные им, другим предоставила выпить до дна горькую чашу русского офицера в пору захвата власти большевиками и почти всех уложила в могилу, многих при крайне трагических обстоятельствах.
Я отпустил чиновников и остался с одними офицерами. Внутри я сильно волновался. Несмотря на привычку говорить перед офицерами — в школе я читал лекции о езде и выездке лошади, — я чувствовал, что мне трудно будет говорить. Ведь мне было известно, что передо мною если не прямо враги, то, во всяком случае, люди, настроенные против меня, мои недоброжелатели. По приему полка, по тому, что никто из офицеров меня не встретил, когда я приехал, никто не помог в трудном квартирном вопросе, что все время чувствовалась только холодная вежливость дисциплинированных людей, по тому, что два офицера официально заявили претензии, я мог видеть, что «тревожные ауспиции» существовали и что не напрасно я был предупрежден.
Одно — говорить, когда знаешь, что слушатели к тебе расположены, и совсем другое, когда они равнодушны или прямо настроены враждебно.
Я стоял спиною к окнам, они лицом к свету. Им мое лицо не было видно, я видел каждый оттенок их выражения.
— Господа, — сказал я, — мне известно, что вы весьма недовольны моим назначением командиром 1-го Сибирского казачьего Ермака Тимофеева полка и ваше недовольство я так понимаю, я сочувствую ему. Я сам переживал то же, что и вы, когда Донские полки давали в командование не казакам...
Вы недовольны... Должен вам признаться, что и я недоволен и не обрадован своим назначением. Я мечтал получить родной мне Донской полк, где офицеры и казаки меня знают и я их знаю, где крупные кровные лошади, — полк, где имеются прекрасные казармы, наконец, получить хорошую культурную стоянку на железной дороге. Я получил чужой мне полк, где меня не знают и где я никого не знаю, полк, разбросанный на сотни верст, с мелкими лошадьми, стоящий в глуши... Вы видите, что мне приходится делить с вами все тяжести жизни на далекой окраине, в некультурной, почти бивачной обстановке...
Я следил за выражением лиц офицеров. Я заметил, что по лицам Осипова, Первушина и Волкова как бы какая-то тень пробежала. Я продолжал:
— На мое назначение вашим командиром была воля Государя Императора. Эта воля равно священна как для меня, так и для вас. Я уверен, что вы поймете меня и с полным усердием приметесь за работу по воспитанию и обучению полка, по созданию полка, достойного носить имя нашего шефа, покорителя Сибири — Ермака Тимофеевича. Тяжело?! Равно тяжело будет и мне, и вам. Будем дружно работать и в этой работе забудем то тяжелое, что залегло в наших сердцах... Я приехал к вам из Петербурга, где родился и вырос, и вот я вам говорю, что не дома, не монументы, не улицы и площади создают Петербург, но его люди и его работа. Мы в своих казармах часто забывали, что мы в Петербурге. Если мы поставим нашу жизнь, нашу службу в Джаркенте так, как мы ставили ее в Петербурге, мы в Джаркенте, среди его садов и пустыни; забудем скромную бедность наших жилищ и не познаем скуки окраинной жизни... Можете быть свободны, господа.
Мерно звякнули шпоры, офицеры ответили на мой поклон, повернулись и стали молча выходить из канцелярии. Я остался один. В окно я видел, как одни шли пешком, другие садились на ожидавших их лошадей.
Они расходились и разъезжались молча. Это было хорошим для меня признаком.
На другой день задолго до света я верхом в сопровождении сотника Калачева уехал в Кольджат. Мне предстояло сделать 111 верст и подняться на высоту почти 3000 метров.
К вечеру я был в Кольджате, где был радушно принят командиром 3-й сотни есаулом Толмачевым и его женой- Они накормили меня прекрасным ужином и устроили ночевать в отдельной комнате своей постовой квартиры.
На другой день с утра я смотрел сотню, опрашивал претензии, давал указания, составлял расписания — словом, проделал все то, что делал в Верном с тамошними сотням».
Есаул Толмачев произвел на меня очень хорошее впечатление дельного и знающего офицера.
Три года спустя, когда меня уже не было в полку, в этом самом Кольджате, на громадной высоте, на сотенном дворе, под грозными утесами отрогов «Небесных гор», есаул Толмачев выдавал казакам жалованье. Он сидел за столом, казаки стояли кругом него. Какой-то негодяй казак из-за спины товарищей застрелил выстрелом в затылок из винтовки своего сотенного командира. Был полевой суд. Даже особых причин не было.
— Так!.. Осерчал очень на него, — тупо говорил казак.
Казаки той же третьей сотни расстреляли негодяя. Серьезный был народ... Горная высота, утесы неприступных гор, полное, монастырское уединение давили казаков и делали такие случаи возможными.
Под ночь, воспользовавшись луной, я выехал обратно из Кольджата и к утру был дома — в канцелярии.
Этот пробег ночью, вдвоем с Калачевым, мы и вестовых не брали, пробег по пустыне и горам произвел тоже хорошее впечатление на полк. Он зарекомендовал и меня, и мою лошадь.
— Серьезный командир... И чистокровная, оказывается, может состязаться с киргизом на дальнюю дистанцию.
. Многое еще предстояло мне. Надо было разыскать и вернуть бывших «в нетях» людей, выранжировать сотни, подобрав их по мастям, переменить стрижку и изменять весь круг занятий.
Одно затрагивало интересы офицеров и их семей, другое нарушало войсковые традиции, и все в общем накладывало на офицеров большую и тяжелую работу, лишая их свободного времени и отрывая их от карт и вина. Тут-то я и должен был встретить самую серьезную оппозицию. Я искал себе союзников.